Actions

Work Header

и в горе

Summary:

и в радости

Notes:

(See the end of the work for notes.)

Work Text:

Он получает письмо, неподписанный обрывок блокнотной бумаги, символ Фатуи вдавлен в угол, на обратной стороне размашистые формулы и огромный знак вопроса поверх. Горло саднит и сдавливает от наглости, от горя, от ярости – неужели не нашлось чистого листа? неужели не мог предупредить заранее? – но он сдерживает желание и вместо бумаги сначала поджигает сигарету – из дешевых, недостойных мундштука, смутное напоминание о прошлом, и сжиженные мысли расползаются по местам.

Шифр, смесь сумерской вязи, выдуманных обозначений и множества цифр, выглядит бессмысленным, потоком бредящего сознания, но Феофан знает его почти столько же, сколько Зандика, и вчитывается. Сосредоточиться тяжело, и руки дрожат так сильно, будто камин потух и окна в особняке разом потеряли стекла, глупое сердце сжимает призрачное счастье, и огонь все же пожирает листок. Срабатывает визуальный сигнал опасности: открытому огню больше сигаретной точки рядом с бумагами не место, и сирена взрезает мозг. В зал врываются их общие с Дотторе проверенные лица, теперь только его подчиненные, но он жестом показывает, что все в порядке, и система затихает.

Он остается наедине с мыслями совсем ненадолго: время ускользает из пальцев, и Феофан боится, что забудет что-то важное, без чего никак не обойтись. Его шаги резкие, удивительная резвость для потревоженных сумерской вылазкой ног. Он перебирает воспоминания почти что судорожно, смешивая их с короткой инструкцией – выжженной в памяти:

1. Дыши.

Легко говорить тому, кто не спит и не дышит уже сотни лет. Легко говорить тому, кто не задыхался слезами, глядя вслед рассеянному пеплу тела, не давился гарью мироздания, осевшей на языке прочнее никотина – Феофан тушит вспышку негодования, и на пробу делает глубокий вдох. Мороз улиц давит изнутри, раздирает раздраженные легкие, и он задерживает дыхание, чтобы привыкнуть – чтобы не заскулить, – и ускоряется.

Ночь, беззвездная и безрадостная, укутанная низкими тяжелыми тучами, крадет фигуру, снег, привычный и безмятежный наблюдатель, прячет следы самокатящихся саней.

Когда-то давно он уговорил Сандроне за неофициальный взнос – на оборудование в ее мастерской, разумеется, – подарить ему работающий прототип, и Дотторе – все из них – был в бешенстве, рассмотрел каждую деталь, пересобрал с нуля и только после этого будто выдохнул, смирился с пополнением коллекции бездушного транспорта.

“Я бы лучше летал,” – сказал он тогда, и Феофан засмеялся.

Теперь Феофан бы лучше тоже – летал, потому что дорога кажется бесконечной, контроль – утекающим, и все вокруг бессмысленной агонией упорно не подыхающего мира.

2. В моей подземной лаборатории сейф в стене за ковром. Открой.

Вход в изолированную – от шума в обе стороны – лабораторию в больнице кичится своей очевидностью: тяжелая дверь, литые вензеля, выпуклая полусфера на стыке. Феофан проходится по ней замерзшими пальцами без перчатки привычно, почти нежно, нащупывает пазы и задерживается в них, каждая фаланга на своем месте. Считыватель попискивает, и замок щелкает оглушительно, когда открывается. Створки разъезжаются резко, стремительно, и Феофана, едва оттаявший нос, обдает волной холодного воздуха.

Хорошая вентиляция – залог чистой головы и свежих мыслей, но Дотторе, властелин хаоса, разбросанных расходников и неопознаваемых субстанций, обрел невыносимую привычку не включать отопление – чтобы не зародить нечто неконтролируемо. Зандик, приближаясь к благородным семидесяти, мерз постоянно, несмотря на все модификации, но упорно выкручивал систему на минимум, и Феофану приходилось придумывать новые способы его согреть. Ковер был одним из них, попытка прослойки между промерзшим камнем пола и плоской подошвой поддерживающей обуви. Зандику он не нравился: то ли был недостаточно сумерским, то ли, наоборот, слишком, хотя Феофан старался выбрать что-то нейтрально-безузорчатое.

Сегменты, много позже, когда Зандик уже не мог спорить, а Феофан еще не мог заставить себя зайти к ним, любовно перевесили его на стену, изобретательная дань традициям, прикрыв кислотные брызги не самого удачного опыта двадцать пятого.

Лаборатория встречает его мертвой тишиной – и поступающей паникой.

2.1. Если хочется курить – сейчас.

Курить и правда хочется так, что руки трясутся.

Когда спичка с третьего раза загорается, и внутри ладоней становится теплей: зажатая в зубах сигарета горчит, сердце колотится все быстрее, когда он одной рукой сдирает ковер со стены со второй попытки. Код от сейфа, огромной металлической вставки в стену, Дотторе не передал, видимо, опасаясь, но пальцы Феофана находят его сами – памятная дата, бутылка мондштадтского вина, полного солнца, и сладость фруктов на чужих губах.

Дверца открывается с радостным шипением, будто тому, что внутри, надоело одиночество.

3. Надень. Не дергайся. Не повреди трубки.

В сейфе лежит наушник, похожий на лист Акаши: легкий, тонкие полые переплетенные линии, идеальный размер, скорбное изящество. Он легкий и не выглядит хрупким, но Феофан берет его бережно и без раздумий надевает – доверие, сначала неизбежное, выстраданное, теперь отчаянное наваждение.

Наушник приветственно пищит, потом голос Дотторе, холодный и отстраненный, как – был – у двадцать пятого, предупреждает о возможных болезненных ощущениях, и Феофана тут же выгибает: операция на мозг без анестезии, раздробленный в осколки череп, тревога и ужас, холодный, всепоглощающий, липкий – и жаркий пот, сгорающие изнутри глаза, стежки по краям раны ржавой иглой с бечевкой. Он кричит, но не слышит себя, запертый в водном пузыре тишины, он задыхается от избытка воздуха, но дышать становится нечем, он не помнит, как валится на ледяной пол, колени обжигает в кровь, лбом об угол крепкого стола, и внутри головы все скрежещет, и вопит, и шепчется, – но чувствует, как наушник слетает, и крепкие руки на плечах, внезапный якорь. И, когда он дергается, чтобы повернуться резко, морщась от послевкусия пытки, спокойствие настигает его.

Видеть Дотторе – Зандика в концентрации первой встречи – перед собой ощущается, как робкий луч солнца после полярной ночи, как сочные персики после баланды, как северное сияние, как фа-диез третьей октавы певицы на сцене, как вдох полной грудью – как надежда.

Феофан тянется к чужому лицу, но пальцы застывают в нерешительности, и Зандик сам под них подставляется, ластится, целует каждый осторожно, пока его ладони стирают непрошенные слезы с лица Феофана. Зандик говорит об успехе: каждая вырванная из памяти Феофана деталь, выцарапанная на обратной стороне век, обретает его форму, и в ней достаточно воли, чтобы соскрести осколки души в одну, не тронутую разложением.

– Наигрался? – спрашивает Феофан, когда Зандик уходит в теорию по уши, голос тише шелеста листвы.

Феофану, может, и хочется разругаться, с оттяжкой выговорить расползшееся по языку, но шок вытягивает силы, и он потрясенно вжимается в Зандика. Это неудобно: его одежда жесткая и грубая, но металлическая пряжка под щекой напоминает, где перевернутая на голову реальность.

– Нет, – ухмыляется Зандик и тянет его к себе еще ближе, не оставляя воздуха между. – Но я всегда вернусь.

Как обещали друг другу, наивная молодость, светлые своды храма, поклон и сплетающий в одно поцелуй: в болезни и в здравии, в горе и в радости, и в жизни, и в смерти – и в жизни.

Notes:

ну там ето лайк комментарий колокольчик все дела!

тотальное сумасшествие охватило меня при прохождении (и при написании)