Actions

Work Header

Rating:
Archive Warning:
Category:
Fandom:
Relationships:
Characters:
Additional Tags:
Language:
Русский
Stats:
Published:
2025-11-30
Words:
2,294
Chapters:
1/1
Comments:
6
Kudos:
22
Bookmarks:
3
Hits:
159

a moment of weakness, the moment of truth

Summary:

Аято сжимает переносицу пальцами, долго и шумно выдыхая. Он действительно не должен об этом говорить — не то что с Томой, он не должен в принципе; даже думать об этом — неправильно. Но… Он столько лет из раза в раз возвращается к этим мыслям, столько лет каждую из них прячет глубоко-глубоко внутри, что, может быть, хотя бы мимолетное мгновение слабости он все-таки заслужил.

Work Text:

— Вам настолько не нравится Путешественник?

Аято недоуменно хмурится, обернувшись к Томе, и кивает ему, чтобы продолжал. Тот пожимает плечами:

— Вы кажетесь не очень довольным тем, что молодая госпожа проводит с ним столько времени.

Аято, не сдержавшись, кривится — от мысли, что его эмоции настолько заметны со стороны.

— Как мне может не нравиться человек, который бескорыстно пришел нам на помощь в трудный момент?

Тома снова пожимает плечами и чуть прищуривается. Аято хочется верить, что на этом неприятный разговор закончится, но, наверное, он Тому избаловал. Или тот просто где-то набрался наглости.

Потому что он спрашивает:

— Или дело вовсе не в Путешественнике?

Аято замирает на секунду и тут же берет себя в руки, но по короткой и неожиданно доброй усмешке понятно, что от Томы ничего не укрылось. Это… досадно. Стоит быть сдержаннее. И внимательнее следить за собой.

— Есть что добавить? — произносит Аято, стараясь говорить как можно более холодно.

Ему следовало бы разозлиться на Тому, напомнить ему, что есть границы, которые даже он не вправе переступать, но это было бы глупо, учитывая, что Тома не так уж и неправ. Знать об этом ему, конечно, необязательно, но у Аято есть смутное подозрение, что он уже знает. Или догадывается как минимум.

Оба варианта вызвали бы у Аято нервную дрожь, будь он младше.

Тома качает головой и неожиданно опускается рядом со столом на колени. Склоняет голову, выглядя виноватым. Аято кривится — на этот раз от того, как, пожалуй, излишне резко напомнил Томе, где его место. Тома об этом никогда и не забывал, и Аято лишь теперь понимает, что его вопрос мог быть продиктован искренним беспокойством.

— Приношу свои извинения за то, что переступил черту, — говорит Тома, не поднимая на Аято глаз. — Но хочу вас заверить, что не стану вас осуждать, каким бы ни был ответ.

— Очень лестно, — не сдерживает ухмылку Аято, — но это не то, что я должен с тобой обсуждать.

Тома понятливо кивает. Поднимается с пола, принимаясь приводить в порядок пишущие принадлежности на столе.

Аято сжимает переносицу пальцами, долго и шумно выдыхая. Он действительно не должен об этом говорить — не то что с Томой, он не должен в принципе; даже думать об этом — неправильно. Но… Он столько лет из раза в раз возвращается к этим мыслям, столько лет каждую из них прячет глубоко-глубоко внутри, что, может быть, хотя бы мимолетное мгновение слабости он все-таки заслужил.

— Знаешь, — начинает он. Тома сразу же оборачивается к нему. Показывает, что слушает со всем вниманием. На откровения Аято все-таки не решается и переводит тему: — Раз уж речь зашла об этом, то, может, теперь ты хочешь уйти? Эта правда все-таки неприглядная.

Тома округляет глаза в настолько явном изумлении, что Аято на секунду становится смешно. Разве это не логичный вопрос?

— Вы мне не верите? — Аято непонимающе вскидывает бровь. Тома поясняет: — Я действительно не посмею вас осуждать. Потому что…

— Почему? — перебивает Аято.

Преданность Томы всегда вселяла в него уверенность, успокаивала, позволяя немного расслабиться хотя бы в стенах поместья. Но у всего есть предел. И почему Тома так ему доверяет, Аято непонятно.

— Почему? — снова спрашивает он. — Тебе не кажется это неправильным? Она младше, она совсем еще юная девушка. Она моя сестра, в конце концов.

— Если позволите, то я лично вижу в этом только одну проблему. — Аято хмурится. — Вашему роду нужен наследник, и вот это — действительно важный нюанс. А все остальное… — Он задумчиво кусает губу. — Я просто верю, что вы не причините ей вреда. Да и она вас тоже любит. Просто вы этого не видите.

Повисает тишина. Густая, вязкая, напряженная. Аято отчасти хочется выгнать Тому вон — что он вообще несет? — но с другой стороны, хочется думать, что он прав.

Аято всю жизнь делал все, чтобы Аяка не знала боли. Судьба и так обошлась с ней несправедливо, лишив ее родителей и заставив рано повзрослеть, и он просто не может позволить себе разрушить даже эту жалкую иллюзию братской любви, в которую она искренне верит. Это будет несправедливо.

Может, поэтому Тома его не осуждает — потому что Аято молчит.

— Ты не считаешь, что мои чувства причиняют ей вред? — осторожно произносит Аято.

Тома качает головой. Каких сил ему вообще стоит продолжать этот разговор? Он не жалеет, что завел его, что вывел Аято на откровенность? Это должно быть тяжело — узнавать настолько неприятные, возможно, даже мерзкие вещи о человеке, которым, Аято знает, искренне восхищаешься.

И все равно Тома по-прежнему здесь. Не спешит выбегать из кабинета. Не смотрит на него разочарованным взглядом.

Это в какой-то степени к худшему. Потому что рождает беспочвенную надежду, что Аяка, если, не приведи архонты, все вскроется, тоже от него не убежит.

— Нет, — наконец отвечает Тома. — К тому же, молодая госпожа гораздо сильнее, чем вы думаете, и наблюдательнее.

Аято поджимает губы и склоняет голову набок.

— Ты что-то знаешь?

Тома неожиданно смеется, негромко и сдержанно, но так, будто Аято сморозил какую-то глупость и ему от этого весело.

Хорошо, что хоть одному из них весело.

— Извините, мой господин. Хотел бы вас заверить, что мне правда что-то известно, но нет. Это всего лишь мои наблюдения.

На самом деле, то, что Тома поднял эту тему первым, в какой-то степени успокаивает. Аято никогда не рассчитывал на поддержку со стороны. Он знает, что его чувства неправильны и отвратительны, их следовало бы осуждать — как и его самого.

Но это принятие, эта странная… вера в него все-таки греет. Словно существует, пусть и почти невозможный, шанс, что он может сделать все правильно, даже если во всем признается. Что все может сложиться в его пользу.

Что своей неуместной любовью он ничего не испортит.

— Подумайте об этом, мой господин. — Тома непринужденно возвращает каллиграфическую кисть на место, рядом с пустыми листами, что Аято использует для заметок. — Я уверен, что молодая госпожа будет только…

Нет, хватит.

— Ты сегодня что-то много болтаешь, — перебивает он.

Тома тут же подбирается, в пару быстрых движений поправляет чуть сбившуюся за время работы кипу бумаг и спешно покидает кабинет, напоследок почтительно поклонившись.

Как только за ним задвигаются сёдзи, Аято обоими локтями упирается в стол и, уложив голову на ладони, закрывает глаза. Выдыхает устало.

От мысли, что его действительно принимают — с тем, что даже он сам принимает не до конца, — ему не по себе, пусть и по-прежнему странно тепло. Он не должен был давать слабину. Это непозволительная роскошь, даже если он готов доверить Томе и свою жизнь, и жизнь Аяки.

И хотя он верит Томе, верит, что тот ни слова не скажет Аяке, все равно есть вещи, которые доверять нельзя никому. Возможно, даже…

— Аято?

Он вздрагивает, рывком садясь ровнее и неожиданно обнаруживая стоящую перед ним Аяку.

— Что-то случилось? — спрашивает он как можно более спокойным тоном.

За окнами поместья уже сгустились сумерки — и, может, поэтому Аято поддался искушению быть честным с Томой и самим собой, — и Аяка должна была вернуться позже. Кажется, она собиралась показать Путешественнику, каким красивым бывает лес Тиндзю. Кажется, после они намеревались поужинать где-то в городе.

Кажется, он не совсем понимает, что она здесь забыла.

Он хмурится. Аяка, коротко оглянувшись на сёдзи за спиной, подходит ближе. Еще ближе. Еще. Упирается ладонью в стол, наклоняясь.

— Когда ты собирался мне рассказать?

— Никогда, — вырывается у Аято раньше, чем он действительно понимает смысл ее слов, и следом тут же приходит сожаление.

Если бы он сумел сдержаться, он мог бы сделать вид, что понятия не имеет, о чем идет речь. Мог бы заболтать ее и к концу разговора она бы напрочь забыла, о чем хотела узнать.

Но момент упущен.

— Юной госпоже, — шутливо начинает он, — не пристало подслушивать под чужими дверями.

Аяка отвечает обезоруживающе просто:

— С каких пор ты для меня чужой?

Аято закусывает щеку изнутри, едва не кривясь, и качает головой, глядя куда угодно, кроме нее.

Этого разговора между ними не должно было случиться. Никогда. Он столько лет старался ничем себя не выдавать, быть хорошим братом, быть хорошим, правильным человеком, в конце концов. Не позволял себе ни единой слабости — и, видимо, не зря. Потому что вот они, последствия единственного мгновения, когда он поддался искушению.

Внутри поднимается раздражение — на себя. Одна мора цена всем его стараниям.

— Аято, посмотри на меня, — зовет Аяка.

В ее голосе не слышно ни злости, ни разочарования, и это ощущается даже хуже, чем если бы она кричала на него, обвиняя в самых страшных грехах. Она говорит мягко, с волнением, которое рядом с ним всегда прорывается в ее тон. Возможно, она ничего не слышала. Или сделала неправильный вывод.

Может, она вообще хотела поговорить о чем-нибудь другом. Например, о том, что на ее день рождения он собирался сделать ей сюрприз и подарить поездку в Фонтейн, в который она давно хотела.

— Аято, — снова произносит Аяка, и это даже немного несправедливо — то, насколько ему нравится, как из ее уст звучит его имя. И неправильно. — Я ничего тебе не скажу, пока ты на меня не посмотришь.

Аято медлит. Ему нужно взять себя в руки и перестать так подозрительно себя вести. Нужно вспомнить, что он старше, что он должен быть решительнее. Нужно показать ей, что все в порядке.

Но смелости взглянуть на нее после того, как практически признался в своей любви, в нем не находится.

Аяка решает за него — слышны ее быстрые шаги, шелест юбки. А после она тянет его за плечо, вынуждая обернуться к ней, и наклоняется так близко, что Аято чувствует тепло ее дыхания.

— Я рада, — говорит она и улыбается. С губ Аято против воли слетает горькая усмешка. Аяка продолжает: — Рада, что ты это сказал, пусть даже и не мне. Потому что я бы сама никогда не решилась тебе признаться.

От того, как резко в голове замолкают все мысли, мир перед глазами на секунду размывается.

Аято смотрит на нее, пытаясь осмыслить ее слова, но, даже повторив их трижды, он все еще не понимает. И не верит.

— Аяка, это совсем не то, что ты должна мне сейчас говорить, — собравшись с силами, выдавливает он. — Не знаю, в чем ты хотела признаться. Мы явно друг друга не понимаем.

Аяка кривится — забавно и мило морщит нос, и так, в такой искушающей близости к ней, больше всего хочется податься навстречу и чмокнуть ее в самый кончик.

Аято отводит взгляд.

— Я уверена, что ты все прекрасно понимаешь. — Аяка нежно проводит костяшками пальцев по его щеке, и Аято закрывает глаза, отчаянно сдерживаясь, чтобы не прильнуть к ее руке. — Я знаю, что ты боишься. Я тоже боюсь, но…

Она замолкает, продолжая рассеянно поглаживать его по скуле.

— Я не могу, — качает головой Аято. — Я не м…

Аяка прижимает два пальца к его губам, не позволяя закончить. Когда Аято встречается с ней взглядом, холодная синева ее глаз манит его податься навстречу.

Он сдерживается. Чудом.

— Я могу, — произносит Аяка. — Позволь мне облегчить хотя бы эту ношу. Я не хочу тебя отталкивать.

— Лучше оттолкни.

Аято в тот же миг жалеет, что вообще заговорил: ее пальцы скользят по губам, он задевает подушечки языком. Почему-то это ощущается острее и пронзительнее, чем то, что он все эти годы запрещал себе представлять.

— Ни за что, — качает головой Аяка.

Это все еще неправильно. Абсолютно неприемлемо. Что бы сказали родители, узнай они, в кого он превратился?

Но тело не слушается. Тело льнет к Аяке, ищет ее тепла и близости, словно замерзающий, перепуганный зверь. И Аяка встречает его раскрытыми объятиями. Улыбкой, от которой сердце, даже спустя столько лет, непривычно замирает. Легким кивком головы, разрешающим все и отпускающим все грехи.

— Оттолкни, — повторяет Аято, надеясь, что собственный неровный голос приведет его в чувства.

Этого не происходит.

Происходит другое — он касается ее губ своими, и поцелуй ощущается словно удар тока, сбивающий с ног и лишающий возможности думать. Оставляющий после себя сладкую дрожь глубоко-глубоко внутри. Рассыпающийся искорками по коже.

Когда Аято отстраняется — первым, потому что это невыносимо, невероятно, невозможно, — Аяка смотрит на него так, как раньше никогда не смотрела.

Или — некстати вспоминаются слова Томы — он просто запрещал себе замечать.

— Я хочу разделить этот груз на двоих, — тихо произносит она. — Чтобы ты поверил, что все в порядке.

Аято знает, что ничего не в порядке. Знает, что Аяка не должна потакать его слабостям. Но не поцеловать ее сейчас, притянув ближе и скользнув ребром ладони по ее шее, у него просто не получается.

На этот раз поцелуй ощущается мягче и ласковее. Медленнее. Аяка кладет ладонь ему на плечо, коротко сжимая пальцы, приоткрывает губы, позволяя скользнуть по ним языком, и цепляет его язык своим.

Реальность происходящего в голове не укладывается. Столько лет он запрещал себе об этом думать — и все равно срывался, представляя, каково будет коснуться ее там, где никто больше не касался; каково ловить ее вдохи губами; каково быть тем, с кем она разделит удовольствие, — столько лет стыдился каждой мысли, а теперь Аяка разрешает ему быть рядом, разрешает целовать, слыша, как срывается ее дыхание. Разрешает распустить ее волосы и зарыться в них пальцами, невесомо надавливая на затылок и прижимая ее ближе.

Возбуждение, острое и неуместное, колется под кожей. Аято приходится заставить себя оторваться от нее — и зажмуриться, чтобы не было соблазна снова к ней прильнуть.

Так, с закрытыми глазами, за шумом бешено стучащего сердца, наконец становится очевидной мысль, которая должна была появиться у него в первую же секунду: даже если хочется, даже если жизнь теперь разделится на до и после, он все равно не должен соглашаться.

— Мне не нравится эта идея, — признается он. Слова горчат на языке, потому что ложь горчит всегда.

Но он всю жизнь защищал Аяку от всех бед и продолжит это делать, пусть и защищать ее нужно от самого себя.

— Прости, но я не спрашивала твоего мнения, — тихо смеется Аяка. А потом подается к нему, прижимаясь грудью к груди, кладет голову на плечо, опаляя горячим дыханием мочку уха. Произносит на выдохе: — Я хочу быть частью твоей жизни. Такой частью. Ты мне позволишь?

Аято мог бы ее отговорить. Аято должен ее отговорить.

Он не хочет ее отговаривать.

Осознавать это — стыдно, но стыд мешается с ощущением сладости ее губ, с теплом ее дыхания, с тем, какой тонкой и хрупкой она кажется в его руках, и через мгновение, когда Аяка ловит его губы своими, от стыда ничего не остается.

Как и от Аято.

Может быть, он совсем не хороший брат. Может быть, он совсем не благочестивый человек. Нет, он наверняка ничего из этого, но пока Аяка смотрит на него без разочарования во взгляде, пока она улыбается ему, подставляя шею под поцелуи, пока она кусает губы, когда он скользит по ее ключице языком, — это все не имеет значения.